вообще обходил вполне безопасным радиусом.
А вот Ленкин отец лежал дома, парализованный. Мать пила, ни во что не вникала. И мне Ленка тоже не рассказала — от страха и унижения, как это всегда бывает. Сказала спустя много лет, когда уже было поздно.
Поэт мучил Ленку почти до самого выпускного, пока от отчаяния она не сошлась с похожим на моего отца — взрослым и с черной шерстью на бицепсах. Посвящала ему вот такое:
Он не напишет тебе стихов —
Он не поэт.
Он не найдет подходящих слов —
Их просто нет.
Холсту не доверит твои черты —
Краски бедны.
И не расскажет, какая ты,
Звонам струны.
Он не подарит букета роз
Назло февралю.
Хватит охапки ромашковых грез
И слова «люблю».
Романтическая Ленка водила своего качка на рассвете гулять вдоль Карасунов — краснодарских озер, подернутых ряской и презервативами.
— Ну, скажи что-нибудь романтическое, — часто просила Ленка.
Качок смотрел на зарю и хрипел:
— Глянь, какая херня на небе красивая!
Ленка ласково улыбалась. Ведь она полюбила своего шерстяного бычка именно за то, что он не был поэтом.
Родители Лены умерли один за другим, как только ей стукнуло восемнадцать — как будто так договаривались. Бычка посадили. У Ленки осталась пропахшая маминой пьянкой разбитая комната с глиняным полом и семилетняя перепуганная сестра. Которую нужно было кормить, вести в первый класс и вообще поднимать. Посреди кризиса 98-го.
Похороны Лена организовала сама и сама оплатила деньгами, заработанными на репетиторстве. Мы все в старших классах работали репетиторами у обеспеченных деток, не желавших учить английский бесплатно.
Месяца через два после похорон проснулась опека. И принялась забирать единственную Ленкину Альку в детдом. Удочерить сестру Лене не разрешили, потому что разница между удочеряемым и удочеряющим должна быть не меньше шестнадцати лет.
Тогда восемнадцатилетняя Лена подала на опеку в суд. И пошла переводчицей в корейскую секту, чтоб заработать на взятку судье.
В этой секте православную Ленку заставляли вместе со всеми читать мистические молитвы, стоя в углу с утра до двух ночи, кормили вареной морковкой, но все это было лучше, чем идти на панель. А третьего варианта развития Ленкиной биографии не предполагалось.
Подумаешь — золотая медаль. Кому было интересно, что Ленка сама написала целый научный труд, сравнив поэтику набоковской прозы на английском с поэтикой набоковской прозы на русском? Вообще никому. А вот, что Ленка натуральная блондинка с ногами, интересно было многим.
В секте ей пришлось часто ездить в командировки, оставляя семилетней Альке кастрюлю борща на неделю и полную инструкцию, во сколько ложиться, когда идти в школу и кому открывать дверь. Она бы не ездила, Ленка, в эти командировки, но щедрых корейских суточных как раз хватило, чтобы судья забыл про эту злосчастную шестнадцатилетнюю разницу и разрешил Ленке оставить Альку себе.
Благодаря толстой корейской взятке, Альку записали Ленкиной дочерью.
Я настаиваю, что биографию Лены нужно включить в учебники истории нашей страны. В принципе, про мое поколение ничего больше можно не объяснять.
Каждое лето Ленка оставляла Альку у нас, у подружек, и уезжала в Америку — мыть полы и разносить тарелки в американских забегаловках. На эти деньги она потом год кормила себя и сестру, продолжая учиться в том самом университете, дорогу в который ей мог бы закрыть великий поэт, если бы она не испугалась.
В свободное от секты и филологии время восемнадцатилетняя Лена учила семилетнюю Алю добру и злу. Когда Аля капризничала, Лена вздыхала:
— Конечно, зачем тебе меня слушаться. Я же тебе не мама. Или не папа.
— Ты мне и мама, и папа, — отвечала Аля, и они обе плакали.
В Америке Ленка пахала, как раб на галерах и святой Франциск вместе взятые.
Однажды в беленькой деревеньке под соснами у канадской границы, когда июльский бриз срывал на асфальт розовые лепестки отцветающего шиповника, похожего на дерущихся осьминогов, большой черноволосый мужчина с широкой спиной и седеющей грудью грузно шагал вдоль камней. Он обогнул малинник и увидел Ленку, драившую асфальт перед входом в бистро.
Новый управляющий наклонил буйволиную голову с густой серебряной гривой и сказал юной Ленке:
— Я слышал, у нас тут новая русская. Тебе, наверно, несладко. Держи шоколадку.
На следующий день он сказал:
— Ты, наверно, скучаешь по дому. Держи телефон.
Благодарная Ленка тут же позвонила сестре, спросить, как она там, малышка. Ральф смотрел, как белокожая девушки лепечет какие-то нежности на чужом языке, а в ее зеленых глазах наливаются слезы.
Когда Лена закончила, он сказал:
— А теперь позвони своему бойфренду. Скажи ему, что вы расстаетесь.
Через пару лет Лена получала визу невесты. В посольстве долго вертели ее документы, долго смотрели то на нее, то на Альку и, в конце концов, робко спросили:
— Вы родили ее в 11 лет?
— Конечно, — невозмутимо ответила Лена. — Я и читать научилась рано. Года в три.
Ленка и Ральф поженились, выкупили тот ресторан, где она драила пол, купили еще и соседний, построили домик под соснами, и во всех документах Альки теперь записано, что ее мама — Лена, а папа — Ральф. А сама она — американская гражданка Александра Смит.
Зимой, когда в ресторанах затишье, Ленка преподает английский в американской школе. Разработала популярный свой собственный курс. Алька в колледже, учится на хирурга. Будет зарабатывать миллионы, жить на вилле с бассейном и горничной.
…Утром я заставила Ленку взять выходной, и мы с ней ушли купаться в сосновую рощу, к черепаховым озерам с осокой и выдрами. Там было безлюдно и кувшинки качали розовыми полураскрытыми ртами.
Я любила дорогу к этим озерам: деревянный причал, просоленные рыбаки в резиновых крагах — соль оседала у них на предплечьях, как иней, — влажные стриженые лужайки, на них тяжелые гуси, сосед, тарабанящий в сторону леса верхом на газонокосилке, старушонки с кружками кофе в сморщенных лапках, унизанных толстыми кольцами, их волшебные домики, опушенные серым кедром, белый квадрат методистской церквушки и целые стаи мяукающих, подвывающих чаек, а впереди зеленая бахрома изогнутых сосен и за ней шесть неподвижных, как камни, кареглазых озер.
Полчаса этой дороги — и нас с Ленкой проглатывало благостное смирение. Мы тихо капитулировали перед жизнью и смертью, перед мучительным смыслом, нас отпускали пустые, как высохший краб на вискассетском пляже, поиски того — не знаю чего, и прекращала ныть селезенка, измученная беготней за несбыточным счастьем.
Две гусыни все также недвижно стояли